В начало
Когда ранее
я силился осознать ту геродотову науку, которую принято называть историей,
то всегда, с самых давних моих хрупких детских лет до всезнающей старческой
заскорузлости, эта беговая эллипсовидная дорожка стадиона, отмеряемая
ногами запыхавшегося человечества, представлялась мне ни чем иным, как
сморщившейся хитроватой рептилией, так уменьшившей поверхность своего
тела, что любопытному зрителю из-под покатой шахматной доски панциря в
форме грецкого ореха видится лишь небольшой кусок драгоценной коричневой
массы. Вообразим художника, стоявшего рядом со стеклянным заграждением,
пересчитывающего панцирные квадраты, дошедшего уже до шестьдесят четвертого,
вдруг, он, привычным глазом артиста замечает мгновенно мелькнувший, высунувшийся
из своего тёмного месива, почковидный розовый язычок, который тут же и
сгинет, втянувшись в это неповоротливое, животно-мясистое. Но, благодаря
этому замеченному проблеску подлинной жизни, образное и замысловатое мышление
сразу нарисует стройную и прямую линию истории расы, невидимую под костяным
наростом для обыкновенного глаза: будут тут и ковыляющие первые шаги по
пляжу к океанской волне, и зловонные пасти, разверзнутые над ней, будет
тут и крещение-окунание в купель спасительной стихии, и так, до самой
предсмертной гримасы-зевка, ещё не наступившей, да и в данный момент никому,
кроме художника и Бога Нептуна неведомой. А праздношатающаяся по решётчато-вольерному
пространству толпа, так ничего и не заметила, вся поглощённая рычащей
желтизной львиной клетки.
Вернёмся
же к нашему слизисто-розовому мигу в истории, к этому мгновению цвета
невинности, и развернём перед заворожённым, но ещё с опаской держащимся
за карман недоверчивым зрителем, волшебную и в своём волшебстве непредсказуемую
скатерть-самобранку.
Один из веймарских переводов «Писания» начинается
фразой: «В начале мысль была», спорная точка зрения, но вне зависимости
от того, что сочиняют слишком много лгущие германские поэты, эта мысль,
или вернее её искра, действительно существовала когда-то. Идея же возвращения
к королевскому дневнику, а самое главное его переработки, пришла в мою
сорви-голову историка не сразу. И конечно, больше всего меня в этой работе
заинтересовала не изнанка потной королевской ночной рубашки, благоговейно
несомой в чистку или в кунсткамеру, а попытка объяснения самого факта
пришествия и восшествия на королевский престол Генриха, в котором миллионы
увидели нового Мессию. Был ли день его возвращения Судным днём? На этот
вопрос с уверенностью можно ответить: «Не знаю!». Да и не в этом суть,
а в том, что когда хотя бы одна книга, объясняющая суть моего существования
написана и издана, лежит сейчас на твоём письменном столе плотным набитым
динамитом свёртком, то трансфигурируясь на её страницах, я обретаю, нет
не вторую, но подлинную, не каждому небом посланную жизнь. И тогда, с
радостным содроганием осознания этого полностью себя высказавшего бессмертия,
можно с бесстрашием и презрением поглядывать на хохмача-палача, снизошедшего
в тёмную камеру, из своего кажущегося ему солнечного но ложного, ложного,
насквозь ложного мира, чтобы придать твоим волосам политически корректное
под гильотинный срез равенство.
Поэтому хотелось бы мне, чтобы книга эта, если
уж и суждено ей, вселенской беженке, ненавидимой всеми Вечной Жидовке
познания, появиться на свет, хотелось бы мне, её автору-переводчику (маленькие
шустрые Traduitori-Traditore мышками засеменили по трём плохоубранным
углам измерений твоего привычного мирка, читатель), хотелось бы мне, чтобы
книга эта напомнила тебе (и это уже не шутя), как отдышавшийся после нехороших
войн, разъевшийся и хорошенько в процессе этого чрезмерного питания отрухлявевший
Запад, попытался выровнять в едином и неделимом, но обязательно свободном
строю, и толстогубого с отвисшим брюхом тунгуса, и переваливающегося с
бока на бок от постоянной скачки увальня-калмыка, отдавившего старую мазоль
скрючившемуся в экстазе боли финну, a также и трезвого чеха и орды новоевропейцев,
когда-то по-селиновски высадившихся в Бресте, да и не только там, но и
в Марселе, и в Генуе и в Гамбурге. Всех их, левацкая идея, сумевшая к
тому времени окольными путями пробраться к власти, хотела подровнять,
вымуштровать, подстричь, вымариновать, вывалять в грязно-серой муке своего
душка, и заставив идти в ногу, их, Гефеста с Кентавром, забулькать в ритме
Евроланда, безоговорочно подчинившись всё тем же идеологам, вскормленным
на гулаговской зернистой (пояснение: "Гулаговская зернистая" — Сарматское
национальное кушанье, введённое в моду на зауральском Западе в начале
второго века Эры Декаданса (Двадцатый век Христианской Эры), хотелось
бы мне....
В продолжение
|