Издательство «Стетоскоп»
Содержание журнала «Стетоскоп» за 1993—2010 годы
"±Стетоскоп" N31
Мария Смирнова-Несвицкая
Воспоминания Маши Ошибкиной

 В начало  

Философы маленькие и большие, истинные и ложные

          Один замечательный карлик, киноактер, лицом очень похожий на тоже замечательного режиссера и УЧИТЕЛЯ Анатолия Васильева, сказал замечательную вещь. Он сказал, что лингвоструктура русского языка такова, что допускает разночтение всего, и в том числе законов (Закон что дышло, как повернул, так, значит, и вышло). И если мы хотим навести хоть немного порядка в стране, то должны государственным языком сделать, скажем, немецкий.
          
Если профессиональному философу тоже захочется высказать эту простую и очень верную мысль, ему понадобится как минимум 8 страниц печатного текста. А если он, услышав эту замечательную мысль от карлика, захочет её сделать как бы своей, то тогда ему понадобится страниц 28 — 30, не меньше.

Опять начало

          Если мне двенадцать лет, а папа каждый субботний вечер и воскресенье уходит из дому, то разве не надо проверить — это где это он там? Да и мама, кстати, не возражала, чтобы я съездила с папой разок. Мы долго ехали на двенадцатом троллейбусе, я ловила свой детский кайф, сидя у окошка и пялясь на дома — там полно красивых домов по дороге. Представляла, что это я там живу, во всех этих домах. Кроме того, этот маршрут неуловимо напоминал о лете, этим троллейбусом мы ездили до Финбана, а потом электричкой на дачу, которую снимали почему-то непременно по Зеленогорской ветке. Не знаю как кто, а я ужасно любила в детстве ездить. Не только на поезде, а вообще. В любом транспорте. Трамвай, троллейбус, электричка... Конечно, хорошо бы у окошка. Но можно и так. И подольше. Полчаса или час дороги никто тебя не дергает, ты принадлежишь самому себе. Смотришь. Думаешь. Размышляешь. Хорошо. Даже, можно сказать, наслаждение. Экзистенциальное такое. Одно из главных удовольствий в жизни. Сейчас попробуй в электричку меня загони. То есть, конечно, приходится ездить. И в трамвае, и в троллейбусе. И в электричке даже иногда. Но —  с ужасом. С отвращением. Когда выхожу, долго не могу вспомнить, куда я ехала и зачем. И вообще, кто я? Как фамилия? И так ли уж обязательно было мне соваться в этот вонючий катафалк? Вспоминай теперь, куда это я опаздывала... еще и за проезд заплатила!
          
Не знаю, как там в детстве так получается, что можно словить кайф на пустом месте, а только мы с папой приехали, поднялись на четвертый этаж, вошли в такой небольшой зальчик, я села в конце зальчика, а папа после приветствий куда-то ушел. Я сижу тихо, ко мне подходит толстый дядька и строго спрашивает: а ты что тут делаешь, девочка? От начальственного вида дядьки я ужасно пугаюсь и еле слышно лепечу, что я так, ничего еще не делаю, я пришла посмотреть, я папина дочка. И вдруг дядька на моих глазах превращается из одного человека в совершенно другого. Лицо его расплывается в добродушнейшей, искреннейшей улыбке, глазки сощуриваются, утопая в ласковых морщинках, и он неподдельнейшим нежнейшим голосом говорит: "Ах, ты Юри Саныча дочка? Ах какая ты хорошая, какая ты красивая! Ну сиди, сиди". Эта невероятная метаморфоза, это волшебное превращение строгого начальника в прямо-таки чересчур родную бабушку, на меня возымело странное, я бы сказала, мистически-обучающее действие. В один миг я поняла, что такое ТЕАТР. И что такое актер.
          
Невольным моим учителем оказался милейший человек, Юрий Владиславович Лобов, нас впоследствии связала нежная полушутливая дружба, и несколько тайных знаков, эту дружбу подтверждающих. Юрий Владиславович был единственным человеком во все времена в "Субботе", у кого всегда — всегда! — была с собой ролевая тетрадочка, которую требовал папа на репетициях. А поскольку текст ролей беспрерывно менялся, то Юрий Владиславович очень много времени проводил за переписыванием своего текста из папиного экземпляра сценария. Он сидел и как дурак переписывал текст к себе в тетрадочку, в то время как молодежь вокруг бесилась в ожидании репетиции. Такая его дисциплинированность, конечно, вызывала насмешки, тем более, что путаница с текстом все равно происходила перманентно, все равно текст никто никогда не знал до дня спектакля. Меня это возмущало, я сочувствовала Юрию Владиславовичу, и теоретически была на его стороне, что не мешало мне самой благополучно путать текст. Однако ролевая тетрадочка у меня была, и мы с Юрием Владиславовичем вместо приветствия издалека показывали друг другу наши тетрадочки. Потом этот жест стал заметен, и мы заменили его на более непонятный — засовывали в ноздрю авторучку и несколько секунд ее там держали, глядя друг на друга.
          
Юрий Владиславович в течение нескольких лет любительской камерой снимал какие-то эпизоды нашей бурной тогдашней субботовской жизни, и у него до сих пор хранятся пленки с невероятными кадрами — папа, который моложе меня теперешней, играет в этом любительском фильме запутавшегося мужа, обнаруженного многодетной женой (Аля Романовская) в неподобающей компании, я тринадцатилетняя и Вика Колосова, изображающие дебильноватых детей, какие-то сумбурные эпизоды какого-то веселья, затащенный мною на банкет Сережа Мигицко с гитарой, сидящий почему-то под пианино, молоденький кудрявый Спивак на берегу какого-то озера волочет куда-то какие-то сумки — обрывок еще одного розыгрыша... Падающая на всех палатка... Солнце...

Опять солнце

          Первое представление — "Этюды по мотивам известным и неизвестным" было сыграно весной 1969 года. Часа за два до премьеры решили проветрить зал — и открыли за небольшой сценкой дверь. За дверью неожиданно оказалось солнце и крыши. Какая-то прямо Италия. Неаполь. Я сидела в зале, смотрела на это солнце, которое светило из дверки со сцены, и думала, что я счастлива.

Опять солнце?

          Яркий солнечный день — непременный атрибут всех детских воспоминаний. Я это сейчас только поняла. Это тоже очень странно. Ведь не могло же всегда светить солнце и отсутствовать ночное время суток? Может, это признак счастливого все-таки детства? Детство, которое я ненавижу, и ненавижу вспоминать — на самом деле, вполне вероятно, просто очень счастливое детство. Освещенное постоянно солнечным ярким светом. Но вообще-то яркий солнечный свет, это не так уж и хорошо, художники это знают. Слишком резкие тени. Болят глаза. И все очень быстро выгорает нафиг. Но это ладно. Никто, в конце концов, не против, чтобы солнечный свет был. И вот он был. И была поездка на юг, и опять светило солнце и мы с моей мамой шли по сочинской улице, имея целью впереди попасть в какой-то там магазин, или музей, уж точно не помню. И дороги туда мы не знали. И у входа в другой какой-то магазин, где толпилось изрядное число людей, мама решила спросить дорогу. И обратилась к человеку, стоящему неподвижно недалеко от дверей с вопросом, как пройти нам туда-то. Не знаю, сказал человек, среднего возраста мужчина. И по его неподвижной осанке, по странному судорожному повороту на звук вопроса, обращенного к нему, можно уже было понять, почувствовать что что-то не то, что-то не то... Короче, он повернулся, и стало ясно,что он слепой. Но маме как-то было не остановиться. Она не могла смириться с таким поворотом событий. Ведь секунду назад все было нормально. Солнечный день. Приятная цель впереди. И она еще раз его спросила, как пройти туда-то и туда-то. Он еще раз твердо сказал, с нажимом: я не знаю. Но она не смирилась и на этот раз. Она хотела как будто дать ему возможность стать полезным, не слепым, знающим дорогу. Способным указать путь Женщине. Хотела чуда. Я, уже не выдерживая напряга ситуации, начала ее тянуть по-детски: маам, пошли, ты что, не видишь... Но она видела и не хотела признать... Словом, она не хотела признать такой своей ошибки и продолжала настаивать, чтобы именно он, слепой, указал ей дорогу.
          
- Я не знаю, — сказал он, повернувшись. — Я не могу вам сказать. Я слепой.

Как Маня Ошибкина болела страшной болезнью

          Когда я была беременна Сашенькой, я ходила на гимнастику в поликлиннику, и меня назначили старостой среди беременных гимнасток. Поначалу я все время хохотала. Оказывается, во время хохота или смеха в беременную женщину проникает много кислорода. А это-то только и надо младенцу! Я хохотала, но потом на глазу у меня стал расти писяк. Этот недозрелый писяк довольно быстро вырос до размеров гречишного зернышка. И потемнел. Любая опытная тетка, попадись она мне на моем пути, успокоила бы меня и сказала, что во время беременности провоцируется рост всех клеток, и что все ерунда. Но тетка мне не попалась, а все врачи, которым я показывала свой писяк, качали головами и направляли меня к следующим врачам. Те тоже смотрели меня через какой-то аппаратик, и качали головами, и посылали меня к еще одним врачам. Так я обошла все глазные кафедры и клиники города.
          
Наконец меня послали уже совсем в наилучшую клинику к офтальмологу-онкологу по фамилии Напольский. У доктора Напольского заблестели глаза, когда он меня выслушал. Он заходил вокруг меня, облизываясь и приседая. Он рассказал мне свои планы по поводу меня — здесь от верхнего века отрежем, глаз зашьем, потом через полгода разошьем, но ни ресниц, ни функции не гарантируем — закончил он радостно. Потом позвал Леву, оставшегося за дверью и с нескрываемым удовольствием повторил ему все, заключив торжественно: речь не идет о красоте, речь идет о жизни и смерти! Единственное, что ему надо было, чтобы начать меня резать — это как можно скорее справку от гинекологов о том, что я не рожу у него на столе. И собрать анализы для онкологической операции. И беременная Маня Ошибкина, вместо того, чтобы ходить и смотреть радостно на голубое небце, сидела в очередях на сдачу анализов для онкологической операции! И даже доктор-гинеколог, который, как надеялась Маня, запретит делать операцию, оказался сторонником радикальной медицины.
          
Он вошел в кабинет, где ожидала его Маня, в необычайно толстых бифокальных очках и вытянув вперед руки, резко повернулся на Манин голос, а выслушав, в чем дело, посоветовал не волноваться, ибо в потере одного глаза из двух не может заключаться большой беды — он сам несколько раз терял зрение, когда оперировал, и ничего! Единственное, для чего нужен второй глаз человеку, это чтобы определять расстояние до предметов, ну, чтобы, например, попасть в дверь. Так что он советует уже сейчас завязать один глаз тряпочкой и тренироваться попадать в дверь, не пользуясь двумя сразу глазами.
          
Левины же друзья, видя Левино бедственное положение в связи с болезнью Мани (А Лева, будучи истинно Ваней Ошибкиным, пошатывался от горя), друзья-художники через Академию (конечно, художеств, какую же еще?) договорились, что Лева свезет свою Маню на консультацию к очень-очень профессору по раковым делам Рюрику Мельникову. Правда,профессор больше занимался задними проходами, прямыми там кишками, но он был такой дефицитный, что даже его родственники не могли к нему попасть на прием, чтобы проверить свое здоровье.
          
Много в этой истории всяких странностей и несообразностей, но в какие-то моменты она уж совсем начинала напоминать плохой фильм одесской киностудии. И это уже был один из таких моментов. Мы выехали из дома на четыреста-таком-то москвиче в солнечный весенний день, и направлялись в Песочную, где находится, как известно, центр всяких таких заболеваний. Не доезжая до Песочной, мы заблудились в лесу, в точности копирующем бабушкин гобеленный коврик про домик-пряник — очень большие враждебно настроенные деревья и маленькие жалкие детки с робкой надеждой на чудесное спасение.
          
Потемнело, хотя было утро. Пошел снег, состоящий из огромных полуметровых бутафорских снежинок. На заднем сидении мерзлого автомобиля вытянувшись во всю длину лежал нелепейший букет из пятнадцати розовых роз, по которому меня должно было опознать предупрежденное обо мне светило медицины. По животу будто нельзя было опознать! Розы стоили целое состояние, но это был опознавательный знак, пароль! Я же должна была узнать профессора Рюрика по его похожести на актера Евгения Весника.
          
Фильм одесской киностудии меж тем продолжался — мы доехали до клиники и поднялись к кабинету, куда должен был прибыть профессор. Весь коридор был забит не слишком добросовестной массовкой одесской киностудии — раковые больные с орденами Ленина на груди, с орущими младенцами в грязных тряпках, котелки с кипящей кашей... Я, стараясь не вдыхать, отыскала себе сидячее место поближе к двери. Профессор задерживался, ожидание затягивалось.
          
У Андрея Белого, в его дневниках есть запись о пребывании в Дюссельдорфе. Он пишет, что выйдя утром на улицу, он встретил прямо на дорожке, ведущей к отелю, сначала карлика, потом невероятного уродства девицу, потом еще какого-то монстра. Он не верит, что это случайность. Не может случайно собраться столько уродов в одном месте. Он думает, что это специально подстроено, чтобы вывести его из равновесия.
          
Так вот антураж этой моей истории с глазом тоже очень напоминает впечатления Андрея Белого. Не может быть, чтобы все происходило вот так на самом деле. Все выглядело как в кино и логика развития событий была как в кино, не по жизненным законам происходило все. Было абсолютно полное ощущение, что специально нанятые актеры разыгрывают наспех, не слишком выучив роли, требуемый сюжет. Причем кто его заказывал?
          
В конце коридора возникло движение и стала приближаться живописная группа во главе с Евгением Весником. За профессором двигались две шеренги ассистентов, предводительствуемые Любовью Соколовой и Евгением Киндиновым. Полы белых халатов светились, развеваясь в контровом свете окна, звуки голосов и шагов усиливались, затихали, вновь возникали и наконец замерли прямо передо мной. Я подняла голову и увидела всю группу артистов и профессора, делающего мне пригласительные знаки. Прижав к пузу покрепче колючий букет, я поднялась и несмотря на громкие возражения массовки, шагнула в распахнутую дверь кабинета. В кабинете у меня отняли букет, Весник подвел меня к окну и задрав мне веко толстенькими пальцами, выкрикнул: "ничего не бойся! Рожай спокойно! Это совершенно не то! Они думают то, а это не то! Кто тебе сказал? Напольский? Говнопольский! — все ассистенты захихикали на разные голоса шутке профессора. — И это сегодня, в Ленинграде! Что творится! Твою мать! Врачей не осталось! Ничего не бойся! Если что, я сам за тебя возьмусь!"
          
Я хотела было поинтересоваться, найдется ли у него такой скальпелек должного размера, раз он спец по другой стороне организма, но Любовь Соколова на меня зашикала: "Девушка, девушка, профессор сказал!"
          
Вот, собственно, мое заболевание раком на этом и закончилось. Потом мне немножко лазером выжгли этот писяк. Причем совершенно бесплатно и как бы невзначай, не цацкаясь со мной.
          
Зачем Мане Ошибкиной опыт таких переживаний? Надо! Но зачем? Что нужно было понять?
          
Из этой истории постепенно извлеклось несколько штук выводов. Но гораздо позже, когда Маня очень поумнела. И речь о них пойдет уж потом.

          В это же самое время, когда я болела ужасной и страшной болезнью, я попутно выпускала в "Субботе" спектакль "Самоубийца". И поскольку папа счел, что я чрезмерно увлеклась своим самочувствием в ущерб субботовским делам и — а мы с Левой жили тогда в мастерской — папа позвонил мне и сказал: "Детка, я слышал, у тебя там что-то с глазами? Но ты ведь хорошо видишь? Свет ты видишь? Тогда приди пожалуйста на световую репетицию! Надо поставить свет! Записывай, я тебе продиктую расписание."

В продолжение

В оглавление

 

Хостинг от uCoz